Блог
Тонкие и толстые социальные материи в литературе, искусстве и жизни.
Дачный дом – пристанище всего отвергнутого в переустройствах и переездах, хранилище семейного сокрушенного. Приветливый и светлый снаружи, он все затягивает, все поглощает, все переваривает в безвременный хлам.
Секция румынской стенки, самодельный крестьянский комод, раздутые просиженные кресла по сторонам стола с кружевной скатертью, ножная швейная машинка, когда-то имевшие название стеллажи с занавесочкой из вафельной ткани, прибитой поверху. Все это притулено к фанерным стенам, к проводам по стыкам.
Еще вчера с удобного пассажирского места семейного автомобиля, из катившегося самим собой июля, Миле уже виделся август. Обязательно дождливый, сонный. Костик рулил, а Мила уже прилаживала к августу то и это, уборку и разбор детских завалов, цветы на стол и корешки книг фоном своей работы. Дела привычные, ожидавшие ее рук и движения по квартире: протереть, переставить, разложить, соединить, вынести, дать, уложить, накрыть. И дела туманные, неясные. Соня становилась старше, и в немногое, пустое, растерянное от отступающей суеты время Миле хотелось разложить стопками книги, откопать свои детские дневники. Книги она покупала в студенчестве и позже, в случайных магазинах, а дневники вывалились и опять исчезли во время последнего переезда.
Хотелось взять тетрадку и что-то записать. Что? О чем? Ей виделись распечатанные листы, вспоминались обрывки разговоров, крутились развалившиеся строчки стихов. Она предчувствовала, что все это, и себя, можно собрать, поискать недостающее, попробовать слепить. Ноги где-то в тумане, но лицо и руки уже проступали, видные, видимые. Смешно, конечно, и непонятно, но вдруг, почему бы нет.
А теперь они на даче.
Сообщения пробивались в их отпуск исподволь. Машина неслась к Москве, и Мила по три часа тянула с ответом, смотрела в окно, выгибала руку, чтобы потрепать Соню на заднем сиденье.
«Мил, где вы?»
«Мил, а скоро приедете?»
«Мил, а что думали на август?»
«Мил, не хотела писать, но мама в больнице, надо что-то решать, позвони».
В этом году Костик еще ни разу не был даче у мамы, а Мила привозила и увозила продукты, лекарства, Соню. Мама, свекровь.
– А что с бабушкой? А мы куда? Мам?
Маленькой Соня очень любила дачу, и комната на верхнем этаже хранила вещички, рисунки и книги всех детских возрастов. Летняя жизнь Милы крутилась вокруг Сони, а мамин непосильный труд охватывал Соню, растения, дом. Мила старалась поддерживать заведенный порядок, Соня растила с бабушкой свою грядку.
В этом году грядки уже не было, Соня ездила в лагерь, но она не могла представить себе лето без лучистой радости, лучшей ягодки с куста малины в бабушкиной раскрытой к ней ладони – ну-ка, смотри. Затейливые оладьи, огородные сокровища – Соня взяла с Милы обещание часто приезжать и ехала на дачу.
А Мила ехала в Москву. Но вот. На продуваемый ветром, хрупкий Милин август свалился дом. Непоправимо, со всеми своими парниками, газонами, прикрученными веревочкой кранами, заедающими воротами. Воз. Поклажа. Поломочное недоразумение. Сбой электричества, размороженный холодильник, труба, откачка. Ведра, лейки, шланги, упавшие груши. Трава, косить траву. Поддержание жизни, движения, необходимостей. Перелопачивай одно за другим, а оно никогда не кончится. Дела чужые, не милые, не Милины. И в заповедной прибраной комнатке, в глубине этого вращающего свой оборот хозяйства – прабабушка. Маша. Шаркающий человеческий механизм, задающий ход вставаний, приемов пищи, запирания ворот и сна. Требующий, требовательный, безобидный, обиженный.
Всю неделю после отъезда Костика Соня пропадала наверху или в беседке, Маша выходила к завтраку, обеду и ужину, а Мила тенью мамы воспроизводила череду неотложных дачных дел.
Были годы, когда они с Костиком еще трепыхались. Мила пыталась оттирать стекла и перемывать рюмки в серванте. Костик ехал в Икею, и сваливая в тележку упаковки постельного белья, орал, что он, он будет спать на нормальных простынях. Но с годами рюмки опять слеплялись с полками, а новое белье некогда было искать, и под рукой всегда оказывалось старое, пошитое, с ромбиком для одеяла посередине. Верхушки шкафов и холодильников заваливались тем, что надо починить, или не потерять. А место между рюмками занимали поделки из блестяшек и увечных пластилиновых зверей.
Снаружи светлый сайдинг и окно веранды во всю длину, но одна из тюлевых занавесок провисла, а за другой завалился к стеклу голый пупс. И внутри – время без времени. Потому что вечная работа, вечный непосильный убогий быт. Подоткнуто, пристроено, не выброшено, вдруг-пригодится. И все покрывается одинаковой пылью, слеживается за зиму в один слой, оседает. Лежит, навсегда потерянное, унылое. Пакеты, банки, крышки. Где-то у нас есть, где-то у нас было. Не надо ничего выбрасывать. И вот ты сам уже ничто, хлам, недоделанная поделка.
Вечером ты ложишься на лежанку из хлама, на подушку из хлама, накрываешься одеялом из хлама. Слеживаешься и превращаешься в неразборчивый кусок темноты.
— Что, ну что, такое? Сонечка, что?
— Ты не понимаешь, ты не понимаешь. – В темноте корежится, мечется запах прошлогодних одеял. Мила пытается пристроиться к ходящей бесформенной куче и находит пальцами скользкое лицо, размазывает сопли по хлюпающим щекам Сони. Запястьями пытается отодвинуть волосы с ее лица.
— Конечно, ты расстроилась, переживаешь за бабушку. — Надо как-то заговаривать, перебирать слова. — Вдруг какие-то осложнения. Мы все за нее беспокоимся.
— Нет, нет, ты не понимаешь, — что-то изнутри одеял давит, душит Соню.
— Конечно, все это ужасно, но она поправится, все наладится…
— Это я! Я! Я, я ужасная, ужасная. Мне жалко с-с-с-с себя, мне сссссебя…
Мила застыла у горы всхлипывающих, опадающих верблюжьих одеял.
Пустая мамина кровать внизу, зарастающие сорняками теплицы, кусты подвялившей несобранной малины.
Мила вытерла склизкие пальцы в глубинах матрасных слоев и всем телом осела на подрагивающие одеяла, укрывающие Соню своей десятой жизнью.
— Да, бабушка всегда была. Всегда, всегда все было так. Всегда было, всегда была бабушка. А теперь очень страшно. Всегда была бабушка. Как ты родилась, с начала твоей жизни. И я здесь с тобой, малышкой у груди. Пеленки. Это очень страшно. Что с нами будет?
Слова, всхлипы путались, Сонины, Милины. Бабушка в больнице, дача погибает, Мила погибает, жалко, жалко Соню, жалко себя. Вот так. Снова пойдут уборки, готовки, тряпочки, вечная женская жизнь. «Служанки человечества» — женщины. Ну и что, что Мила что-то там прочитала, что-то там захотела. Успокоить, записать, свозить, накрыть, пригласить, прибрать. Покраситься, накраситься – хотя на даче Мила только и надевала, что растянутую толстовку и штаны с коленками, не глядя завязывала хвостик. Когда-то Мила привезла на дачу целую пачку желтых перчаток, только в них носила помойное ведро. Куда они теперь делись?
Дождь идет. Почему я все время одна? Что там во мне? Довольно ровно и пусто. Служанки человечества. Молочница Вермеера, вот вечность. Переливает молоко. Как это надо уметь, посвятить себя, отдаться. Она совсем не суетится. Делает, не делая. Придерживает кувшин. Созидает, являет красоту. Налить, достать, разместить, помыть, сложить. Мамы. Бабушки. Я.
Прабабушка. Маша. Что она шаркает ночью? И ночью тоже. Не видя, следит, все ей надо знать, кто пришел, кто в доме. Мила каждый день варила ей кашу, терла на терке салат, мельчила еду, подавала соль, воду, таблетки. Но запомнить ее имя бабушка не могла. Другое дело Костик. Маша никогда не забывала, кто ее кормит на самом деле. Мила уже заранее знала, она будет долго собираться со словами, и потом спросит, глядя на поданную тарелку. “А Костенька? Приедет? Есть для него?”. Она притронется только последняя, к последнему. Сначала мужчинам.
Делась ли куда-то эта вечная правда? Костик приходит после работы. Мила домохозяйка, спешит накрывать.
Костик не приезжал. Соня заснула.
Утро началось в кухонном полумраке. Дождь прошел и остался висеть вокруг дома, а Мила долго чиркала спичкой, поставила чай, открыла холодильник, выудила из завалов мисочек масленку, сыр, хлеб, молоко. Убрала в раковину забытые вчерашние чашки. Достала из шкафа крупу и встала к плите, мешать кашу. Тепло из ковшика согревало холодные пальцы, ложка ходила кругами. Крошки на полу, пятна на полотенце. Сонина пижама на кушетке. Надо бы сложить плед, сложить разномастные подушки, разобрать завалы газет и кроссвордов, почитать. Творог, таблетки, сладкое. Маша любит сладкое.
Засвистел чайник, и в глубине дома завелось Машино шарканье.
— Бабушка, иди, завтрак готов! — Соня тоже прошлепала где-то за кухней.
Разговаривать было не о чем. Соня поглощала кашу, глядя в телефон.
— А хлеб, хлеб, — проговорила бабушка.
Мила встала, чтобы положить бабушке хлеб. Подала ей чай.
Устала, как я устала. Не выспалась. Что-то надо в шкафу. Полотенце. Заменить полотенце. Налить чай. Заменить полотенце. Обед.
— Мама, у тебя опять глаза в разные стороны, — Соня вглядывалась в лицо Милы, и ей пришлось оторваться от своих мыслей.
— Доедай, — сказала Мила, оперлась на стол и подняла себя.
На дальнем конце стола Маша вся сосредоточилась и двигала ложкой, двигала лицом. Мила впервые так рассматривала бабушку, ее белую косынку, ее кофту с вышитыми цветочками, вещи из деревни, которой нет. Соня уже убежала, и, оставшись на кухне с бабушкой, Мила вдруг поняла, что внутрь ее тела тоже прокралась старость. Сквозь плоть проступил скелет, больные кости. Мышцы висели на них как ношеные тряпочки, а кости звали, ныли, садились, вставали, требовали тепла. Мила протянула руку за Сониной тарелкой и снова посмотрела на бабушку. Она всегда ждала времени еды. Мила думала, как это удивительно, что старое тело держится только этим, жеванием и пищеварением.
За спиной бабушки, едва удерживаясь на крючке, висела одежда, куртки, халаты, и сверху старый темный пиджак.
— Соня!
— Что?
— Вечером мы уезжаем. Я открою чемодан, складывай туда свои вещи, какие найдешь.
— Как? А бабушка?
— Тетя Даша поживет на даче, а мы будем в Москве.
В Москве Миле не стало весело и хорошо. Мама и Даша вопросов об отъезде не задали. В квартире было буднично и пусто, и когда Мила открыла окна, городской дождик так и капал снаружи застывшего пыльного воздуха. Соня исчезла в своей комнате. В коридоре стояли пакеты с едой и чемодан. Из прямоугольного окна прямоугольной коробки, с простым диваном, простым столом и стопкой книг, когда-то оставленной на подоконнике, Мила смотрела прямо на облака. Они были просто серыми, вверху и внизу, здесь и на даче. Ветви яблонь и калины, доросшие до крыши дома, разбухали там под этим тихим дождем, листья собирали огромные капли, и те падали на сползающий забор, на стекло, к которому привалился голый пупс.
Дом намокал и проваливался в листву.